class="p1">На секунду он замолк. Дал еще одному намеку рассеяться в воздухе, уже наполненном признаниями.
– В течение одного часа я мог два или три раза страстно, как никого другого, желать Коринну, а в промежутках мечтать о том, чтобы никогда больше не видеть ее, чтобы она дематериализовалась у меня на глазах или же – и это было бы еще лучше – чтобы растаял я сам. Я подглядывал за ней, когда она кормила грудью Аду и шептала ей ласковые слова (она часто так делала, когда думала, что ее никто не слышит): в такие минуты мне хотелось упасть на колени перед ней, перед ними обеими, и просить прощения. Но как только Коринна замечала мое присутствие – не потому, что улавливала какой-то звук, а по едва ощутимому воздействию, которое производит устремленный на нас взгляд, – как только она поднимала голову чуть быстрее, чем надо, этого было достаточно, чтобы мое обожание сменялось отвращением. Да, отвращением, мне стыдно в этом признаваться, но так оно и было. И все это повторялось много раз, днем и ночью, без конца. Я успокаивался только в «Замке сарацинов», вдали от них обеих.
– Как грустно, – сказала я.
Но Томмазо меня не слышал. Он погрузился в сумрак воспоминаний, не сводя взгляда с выцветшего узора на покрывале.
– По вечерам я брал на руки Аду. Укачивал ее, пока она не засыпала, и чувствовал, что со вчерашнего вечера она стала чуть тяжелее. Она становилась все более существенной, все более реальной. Я смотрел на ее щеки, и меня охватывало чувство, похожее на недоверие. Она не могла быть моим порождением. Такая нормальная. Такая совершенная. И я принимался выискивать в ней следы моей извращенности, всматривался в ее все еще голубовато-серые младенческие глаза, пока не становилось страшно от того, чем я занимался. Тогда я укладывал ее в колыбель. А если она начинала плакать, звал Коринну.
Потом я начал наблюдать за Коринной. Наблюдать, как за врагом. Я занимался этим все время. О, впоследствии она за себя отомстила! Унижала меня как только могла. Еще и сейчас меня презирает. Я читаю это в ее глазах каждый раз, когда она привозит ко мне Аду. Если бы жизнь можно было повернуть назад, она бы выбрала для своего ребенка другого отца. И все же это пустяк по сравнению с недобрыми мыслями, которые зрели у меня в первый год жизни нашей дочери. Я изучал Коринну. После беременности у нее остались лиловатые припухлости под глазами, что, конечно, было результатом бессонных ночей, но мой взгляд не усматривал в этом повод для снисхождения. Такие мешки под глазами, думал я, ничем нельзя оправдать. А еще она сидела в некрасивой позе, расставив колени; слишком редко мыла голову; зевала, как крокодил; держала вилку за самый конец черенка и слишком громко разговаривала. Все эти мириады деталей, вместе взятые, не смогли бы дать даже приблизительное представление о Коринне, однако я безжалостно подмечал их и не мог заставить себя остановиться.
Был только один способ прервать это просвечивание рентгеновскими лучами. Речь шла не о каком-то секретном противоядии, а о средстве, которое я открыл для себя уже давно. Достаточно было немного выпить – и я уже не замечал ничего такого, чего лучше было бы не замечать. Моя жизнь в этой удобной, тихой квартире опять стала сносной.
– Похоже, ты оправдываешься.
– Может быть. Может быть, ты права, я оправдываюсь. Но я рассказываю так, как я все это понимал тогда. И в точности так же, как рассказал однажды вечером Берну, на террасе: и о развившейся у меня потребности просвечивать Коринну, и о том, что мне было необходимо забыться, чтобы подавить в себе эту потребность. И что вначале мне было достаточно перед возвращением домой зайти в один бар, где мне всегда приносили блюдечко с арахисом, к которому я не притрагивался. Я заказывал три бокала розового вина, выпивал их, как лекарство, и снова садился в машину.
– И что тебе на это сказал Берн?
– Он был очень суров. Сказал, что мое поведение постыдно, что я не ценю своего счастья. Хотя нет, не «постыдно», он употребил одно из этих своих словечек, которые как будто впиваются в тело. «Прискорбно» – вот как он выразился. И ни капли сочувствия ко мне. Никогда он не вел себя со мной так жестко. А под конец еще заявил: если меня не радует, что у меня есть дочь, значит, я этого не заслуживаю. Он сказал так потому… да, потому, что подумал о вашей проблеме: я тогда уже был в курсе, но, уверяю тебя, до этого его заявления мне и в голову не пришло бы связать одно с другим.
Чтобы продержаться в течение более длительных периодов, например, уикенда, я сделал домашний запас спиртного. В основном водки: от нее я не терял самоконтроль. К тому же ее нужно было немного. В этом я был непохож на отца, который никогда не пил крепкого спиртного, только вино, оно пьянило его не сразу, но в итоге он оставался совсем без сил. Так что я в этом смысле превзошел отца.
Он иронически улыбнулся мне, не ожидая от меня поддержки.
– Каждый раз, перед тем как выпить, я вспоминал слова Берна о моей прискорбной неблагодарности. И сочинил тост, который тихо произносил перед каждым глотком: «За дары Божьи и за прискорбность людскую!» Я так привык повторять эту фразу, что мысленно произношу ее до сих пор.
Не знаю, насколько Коринна осознавала происходящее. Наверно, она понимала больше, чем я был бы готов признать. Но ничего не говорила. Иногда я замечал испуганное выражение, снова промелькнувшее у нее на лице, и испытывал при этом нечто вроде удовлетворения. Как же я был похож на моего отца. Я говорил себе: она правильно делает, что боится меня. Эта сторона ее характера была для меня новостью. В жизни бы не подумал, что Коринну можно чем-то напугать.
После той ночи, когда я все рассказал Берну, мы с ним долго не виделись. Даже не перезванивались. У меня возникло опасение, что после моих признаний ему не хочется со мной разговаривать. Раньше такая долгая разлука была бы для меня невыносима, но теперь я впервые не придал этому особого значения. Наша дружба была лишь еще одним обломком разваливающегося целого. К тому же достаточно было увеличить дозу спиртного, чтобы и это огорчение растворилось без следа. В общем, надо называть вещи своими именами. Я увяз в этом по уши. Начинал с утра, затем добавлял